Новогодние воспоминания. Трогательный рассказ


– Мам, – спросил сын перед сном, – а ты любишь Новый год?
– Конечно, разве есть люди, которые не любят праздники?
– А расскажи, как ты праздновала Новый год, когда была маленькая? Как все? Елка, мандарины?
– Да, – киваю я. – Как все.

И молчу. Я очень хорошо помню свое детство. Некоторые моменты так отчетливо, что даже страшно. Я помню, как вздрогнула, когда полезла за конфетами, трогать которые мне запретили, потому что «это не Новый год», и меня окликнула бабушка. Помню, как вприпрыжку бежала за дедулей по коридору, который казался мне, маленькой, очень длинным, споткнулась и больно-пребольно ударилась плечом.

А вот я сижу в ванне и смотрю на окошечко в кухню под потолком. На кухне бабуля печет что-то вкусное, и я знаю, что сейчас выйду из ванной и первая попробую вкусноту, и мне так хорошо, так тепло и вкусно…
Я помню эти зарисовки так явно, будто смотрю фильм, в котором снималась только вчера.

У меня мурашки от испуга – когда я ворую конфеты, у меня «болит» несуществующий синяк на плече, или я наяву ощущаю запах выпечки и пытаюсь понять: плюшки или хворост?

Но вот я почему-то совершенно не помню елки, ни одной. Хотя их там, у дедули и бабули, должно было быть как минимум 13 (пока не переехала в Москву), из которых хотя бы десять я должна была запомнить.

Почему так? Где мой Новый год? Почему он растворился в памяти, будто ничего и не было? Я спрашиваю свою двоюродную сестру: там, в детстве, мы, одногодки, все праздники встречали вместе:

– Ты помнишь?
– Да, конечно, – кивает сестра. – Помню.
– Елка была, мандарины, салаты? Все было?
– Было, конечно!

Как же так… Почему я не помню… Как только я вспоминаю зиму, память сразу бросает меня к одной-единственной картинке. Всегда. Вспоминать ее почему-то очень холодно.

Мне лет девять, может, десять. Зима. Вечер. 31 декабря. Уже темно, горят сливочные фонари, идет пушистый снег. Люди спешат домой встречать Новый год. Я смотрю в окно. Мы живем на пятом этаже, и из окна у нас видна крыша магазина «Тысяча мелочей». Там, на крыше, на брошенном ящике для инструментов сжался Блэк.

Блэк – это черный дворовый котенок, любимец всех детей во дворе. Мы все его подкармливаем уже почти месяц. Он живет где придется. Часто ночует на этой крыше. Смотрит в чужие теплые окна и мерзнет.

Сегодня мы с сестрой носили ему суп – куриную лапшу. Он ел в подъезде, смешно лакал бульон маленьким красным язычком. А потом мы ушли домой, в тепло, а он пошел на крышу. Под снег. Встречать Новый год.

Мы с сестрой смотрим в окно, распластав ладошки по стеклу, и плачем. По-моему, мы наказаны, несмотря на праздник.

Прибежав домой с пустым лотком из-под супа, мы в очередной раз стали канючить и просить бабушку и дедушку разрешить взять котенка себе. Ну пожа-а-а-а-луйста. Ну хотя бы на новогоднюю ночь!

– Тысячу раз уже говорили вам – нет! Знаешь, сколько грязи от котов, он сейчас метить все будет, мебель драть, ковры, провоняет вся квартира. Нет и еще раз нет!
– Мы будем убирать, следить, мы приучим к лотку, – хнычем мы с сестрой. – Ничего не будет, ни грязи, ни шерсти…
– Да кого вы обманываете? Через неделю наиграетесь, а дальше мне скинете. Я сказала нет. – Бабуля непреклонна. – Только котов мне тут не хватало. Не трепите нервы.
– Опять скандал? – ругается дедуля. – Бабушку довели, вон валерьянку пьет! Ни стыда ни совести! А ну брысь к себе…

Мы поняли, что Блэк не будет жить с нами, давно уже поняли. Просто на улице мороз минус 18. Если Блэка взять на руки, он все время дрожит…

Мы с сестрой понуро смотрим в окно. За стеклом, в темноте, прикреплен и освещен градусник, шкала на котором предательски ползет вниз. Уже минус 20, и это еще не ночь. Значит, ночью будет еще холоднее….

Почему-то дальше я никогда не вспоминаю. Больно и холодно. Я убегаю от этих воспоминаний.

Сейчас я сама мама, у нас есть кошка. Я учу детей любить ее и заботиться о ней, потому что нельзя научить любить в теории. Любить можно только на практике: согреть, обнять, накормить, спасти.

А тогда… Надо вспомнить, чем все закончилось.

Помню, у меня текут слезы. Я вижу этот комок шерсти на ящике, сжавшийся, спрятавший лапки под себя. Блэк сидит под снегом, и из черного котенка давно превратился в белого.
– А ну-ка отлипли от окон! – велит дедушка.

Мы с сестрой покорно садимся на диван и смотрим телевизор, но я все равно вижу Блэка, не могу о нем не думать. Я иду в прихожую – там телефон – и набираю номер подруг – сестер Нади и Кати. Они обещали поговорить с родителями, вдруг те разрешат взять Блэка домой.

– Нет, – печально говорит трубка голосом Нади. – Нельзя.
– Ты говорила, что просто на одну ночь?
– Да.
– А про мороз говорила?
– Они знают про мороз.
– А про…
– Оль, нас с Катькой наказали за то, что мы «все нервы вытрепали с этим котом»!
– И нас тоже, – вздыхаю я и кладу трубку.
– Сейчас будем провожать старый год, – весело говорит дедуля. – Садитесь все за стол.

Мы садимся. У меня нет аппетита и настроения. Я не могу смотреть на стол, который ломится от еды, и на людей, которые сидят в тепле, в то время как там, в холоде, замерзает маленький черный котенок, который никому не помешает.

Я вздрагиваю от звона бокалов, взрослые смеются, что-то обсуждают. По телевизору идет «Голубой огонек». Одно слово – праздник. Я смотрю в одну точку. В окно.

– Так, вот вы, обе, сколько можно нам нервы трепать? – Вдруг дедушка ударил кулаком по столу.

Я вздрогнула, обернулась на сестру. Она тоже понуро смотрела в окно.

– Да что с ними делать? – вздыхает бабуля. – Ну пусть, что ли, заберут этого кота. Сил никаких нет уже… До завтра хотя бы… Замерзнет же…

– Правда? – Мы с сестрой вскакиваем, синхронно роняя табуретки. – Правда можно?
– Давайте, бегите, как раз полчаса до Нового года… – говорит дедуля, махнув рукой.

– Спасибо! Спасибо! Мы мигом. – Мы с сестрой срываемся с места, застреваем в проеме двери, на ходу напяливаем шапки, забываем шарфы, запрыгиваем в сапоги, хватаем куртки и, еще не веря своему счастью, несемся вниз, перепрыгивая ступеньки.

Я почему-то плачу, но это уже от счастья, слезы такие хорошие, добрые, плачу и смеюсь, только бы успеть, только бы обнять, прижать к себе замерзающее тельце Блэка…

Мы выбегаем на мороз, распахнутые, толком не одетые, несемся к крайнему подъезду: там, если поставить друг на друга три ящика, можно влезть на крышу магазина «Тысяча мелочей».

Мы подбегаем к крыше, судорожно ставим ящики друг на друга, я подсаживаю сестру, а она потом помогает залезть мне.

Тут мы видим, что к нашим ящикам бросаются еще две тени, которые при ближайшем рассмотрении превращаются в сестер Надю и Катю.

– Разрешили! Разрешили! – кричат они, задыхаясь от бега и мороза. – Разрешили забрать Блэка!
– И нам разрешили!
– Мы своих довели….

– А мы – своих! – будто хвастаемся мы, протягиваем руки девчонкам, вытаскиваем их на крышу и вчетвером бежим к тому ящику, в котором нас ждет Блэк, не думая, как будем его делить.

Но его нет… Ящик пуст. Мы переворачиваем ящик, ищем котенка, бегаем по крыше, зовем… Нет, нет его… Мы плачем, все четверо. Нам кажется, что случилось самое худшее. Мы забыли варежки, греем руки своим дыханием и рыдаем в голос. Где ты, Блэк?

Я задираю голову и вижу, как из окна нам машет дедуля. Мол, быстро домой. Нет так нет.

Мы понуро бредем к ящикам, по которым залезли на эту крышу, спрыгиваем вниз, бегаем по двору, пока окончательно не замерзаем, и разбредаемся по подъездам, даже не поздравив друг друга с Новым годом.
Как же так, Блэк?
Мы с сестрой входим в наш подъезд. За нами хлопает, ухнув, входная дверь.

Состояние – хуже некуда. Будто не праздник, а похороны. Вдруг на лестничной клетке нам под ноги бросается темный комок… Блэк! Это ты? Ты, Блэк, ура! Мы же сегодня кормили его супом прямо здесь, он, наверное, проголодался и пришел сюда, на вкусные запахи, погреться!

Мы хватаем котенка на руки, отбираем друг у друга, он насквозь мокрый, дрожит, начинаем его гладить и целовать в холодный нос.

– Бежим домой, а то уже Новый год, – торопит сестра.

Вбегаем в квартиру, веселые, заплаканные, счастливые, все трое, сестра заматывает малыша в теплое полотенце, а я остаюсь в прихожей и торопливо набираю сестрам.

– Он нашелся, Надя! Он у нас. Сам пришел, да! Уже в тепле, вон курочку ест. И вас, и вас с Новым годом!

В это время бьют куранты, все взрослые кричат «ура!», и я громче всех кричу «уррра!», хлопаю в ладоши и бегу всех обнимать, а потом почему-то ем оливье прямо из большой салатницы. Спасибо, спасибо! Ура, с Новым годом всех!

Я такая счастливая! Смотрю, как сестра кутает Блэка, прячет его от фейерверков, а он пугливо выглядывает из мохнатого полотенца – любопытно же! Сестра целует малыша, прижимает к себе, пытается накормить (а он объелся уже), а я… А я засыпаю. Все плывет перед глазами… Спать хочется.

Чувствую, как меня переносят на кровать, как с меня снимают свитер, и я падаю в подушку лицом и бормочу что-то про с Новым годом и про хорошие приметы.

А утром я проснулась первая. На моей кровати рядом с подушками спал Блэк. Я вскочила, взбудораженная и счастливая. Блэк с нами! И он вскочил. Проснулся, потянулся. И мы с ним тихо, чтобы никого не разбудить, пошли в комнату. То есть он пошел, а я за ним кралась – так интересно наблюдать за котом у себя дома, так здорово!

И вот он, обнюхивая все на своем пути, проходит кухню, вот минует шкафчик, из которого я воровала конфеты, вон коридор, где я ударилась плечом, вот проходит дверь в ванную, входит в комнату, где был праздничный стол, обходит его и… начинает играть с шариком, который висит на… елке! Помню! Я помню елку! У дивана стояла, в ведре! И звезду на ее верхушке помню – красную, как будто леденец. Еще помню, что я запретила Блэку играть с шариками, чтобы не разбить.

Иногда память услужливо прячет от нас болезненные воспоминания, а ведь за ними может быть спрятано настоящее счастье!

Вечером я в подробностях рассказываю эту историю сыну.

– А что дальше было с Блэком?
– Он так и остался у нас. В него невозможно было не влюбиться, и нам разрешили его оставить. Бабуля и дедуля его полюбили, так и жил с нами.
– Здорово. А при какой температуре замерзают кошки?
– Дань, ну ты как скажешь что-нибудь, – смеюсь я и целую его в лоб. – Спи давай.

И сын засыпает, укутавшись в одеяло и обнимая свою любимую кошку Ладошку, которую заботливо накрыл одеялом.

Чтобы не замерзла… Ведь при какой температуре замерзают кошки, я ему так и не сказала.

© Ольга Савельева
Поделись
с друзьями!
624
1
5
1 месяц

«Последняя ночь»: в этом коротком рассказе – целая жизнь

Я учу студентов писать. Могу научить любого, было бы желание. Но попалась мне Михаль, чему я мог научить ее?

Художник: William Etty

После первого года обучения фильм Михаль послали на фестиваль в Венецию. А сценарий полнометражного фильма взяли для постановки в Англии.

Она была уверена в себе, я даже подумал, вот бы мне так. Чуть свысока слушала мои лекции, но не пропускала ни одной, мне это льстило.

И вот как-то при мне она унизила другую девочку. Самую тихую в классе, Эсти.

Та подошла к ней посоветоваться, и вдруг слышу, Михаль ей говорит: «Ты зря теряешь время. Лучше тебе это сейчас понять, чем позже».

Я замер. Михаль увидела меня, не смутилась.

— Эсти не должна жить иллюзиями, — сказала она так, чтобы все слышали. — Она не умеет писать. У нее нет никаких шансов стать сценаристом.

— Извинись перед ней, — сказал я. Я еле сдерживался.

— И не подумаю, — ответила Михаль.

Не помню, как довел урок до конца. Не знаю, почему не удалил ее из класса. Вышел, не прощаясь. Меня завело все: и высокомерие Михаль, и покорность Эсти, и молчание всего класса.

Через несколько занятий я уже понял однозначно — Михаль больна: она не чувствует боли других.

Но и с Эсти выяснилось. Оказалось, что ее по блату поместил в этот класс проректор. Поэтому к ней не было особого сочувствия.

И вот прошли две недели, наступил День Катастрофы.

И выпадает мне в этот день преподавать. Сидят передо мной будущие режиссеры и сценаристы. Приготовил я им 20 конвертов, в которые вложил задания. Каждый вытаскивает себе конверт, как в лотерее. И должен расписать ситуацию, которую я задал.

Вытащили. Начали писать.

Смотрю на Михаль. Сидит, читает задание. Сначала взгляд, как всегда, чуть снисходительный… Потом вдруг оглядывается… поправляет волосы… вздыхает… На нее не похоже.

Проходит несколько минут. Молчит, не двигается. Вдруг поднимает руку.

— Да? – говорю.

— Могу я заменить это упражнение?

Я говорю — пожалуйста.

Она протягивает мне конверт, я ей другой…

Она берет его, собирается раскрыть, но останавливается.

— Нет, я не хочу менять, — говорит. — Да, я решила, я останусь с этим, первым.

И вот с этого момента на моих глазах начинает раскручиваться ну просто кино. Настоящее, документальное, по правде.

Она сначала начала быстро писать… Потом остановилась. Смотрит на лист, по глазам вижу, не читает, просто смотрит на лист. Вдруг начинает рвать его.

Я подошел к ней, все-таки волнуюсь…

— Михаль, тебе помочь?

— Нет, спасибо, — говорит.

А в глазах слезы. Это меня поразило. Я думал, скорее камни заплачут, чем Михаль.

Что же я ей такое дал, думаю. Беру ее задание, читаю.

«Последняя ночь в Варшавском гетто. Всех назавтра вывозят на уничтожение. Об этом знают в семье, в которой есть два мальчика – двойняшки. Родители безумно их любят. И сходят с ума, не зная, как спасти. Вдруг ночью приходит поляк, мусорщик. И он говорит им, что может вывезти в мусорном баке одного ребенка. Но только одного. Он уходит, чтобы вернуться в пять утра… И вот идет эта ночь, когда они должны решить, кого же спасать».

Через сорок пять минут перед Михаль лежат два листа, исписанные убористым почерком, практически без помарок.

— Прочитай, — говорю ей.

Она начинает читать.

И встает перед нами ночь, в течение которой седеют отец и мать, решая, кого спасти. Этого, который теплый и ласковый, — Янкеля? Или того, который грустный и одинокий, Мойше?

Михаль читает ровно, почти бесчувственно. В классе мертвая тишина. Когда такое было?!

Она читает о том, как сидят, прижавшись друг к другу, родители, и шепчут, чтобы, не дай Бог, не услышали дети. Вначале не понимая, как можно их разделить, ведь они неразделимы! Нельзя этого сделать! Нет, нельзя.

А потом понимают, что никуда они не денутся. Что обязаны выбрать одного, чтобы жил он. Так кого же отправить, кого?! Янкеля, теплого и ласкового, у которого обязательно будет семья и много детей и внуков?! Или Мойше, грустного, одинокого, но такого умного?! У которого будет большое будущее, он же, как Эйнштейн, наш Мойше!

Они не знают, что решить, они сходят с ума, плачут, молчат, снова говорят, а время безжалостно, оно не стоит, и стрелка, передвигаясь, отдается в сердце. Каждая секунда отдается в сердце! Хочется сломать секундную стрелку, но что это изменит!

Вот так время приближается к пяти.

И вдруг муж замечает прядь седых волос на виске у жены. Раньше ее не было. Он гладит ее по волосам и говорит:

— Я хочу, чтобы он вывез тебя.

Она вздрагивает. Она видит его глаза, в них отражается предрассветное небо.

— Ты еще родишь много детей, — говорит он. – Я хочу, чтобы ты жила!

Она видит, что руки его дрожат. И говорит:

— Как же я смогу жить… без тебя.

Они молчат безрассудно долго, ведь время уходит…

И она вдруг говорит:

— Я знаю, что мы сделаем.

– Что? – его голос не слышен, только губы шевелятся. – Что?!

— Мы бросим жребий. Ты напишешь имена. А я вытяну жребий.

Так они и делают. Очень медленно, но понимая, что вот-вот часы пробьют пять, и появится этот человек, поляк, и надо будет расставаться… С Мойше? Или с Янкелем? С кем?!

В классе никто не дышит, пока Михаль читает. Мы видим каждую деталь, так это написано.

Дрожащие руки матери… И его руку, держащую огрызок карандаша… Вот он выводит имена своих детей… Видим, как кладет записки в свою грязную шляпу. Вот он встряхивает ею, словно в ней много записок, а ведь там их только две.

И мы видим, ей-богу, видим, как медленно-медленно поднимается рука матери, чтобы опуститься внутрь шляпы и нащупать одну из записок… Эту… Нет, эту…

Нащупывает, сжимает, и не может вытащить руки. Так и замирает, не разжимая пальцев. И он не торопит ее, нет, и она не может шевельнуть рукой.

Но время неумолимо, и Бог неизвестно где, потому что слышится стук в дверь. Это пришел он. Ненавидимый ими и самый желанный, убийца и спаситель — поляк-мусорщик.

И она вытаскивает записку. И разжимает руку.

— Мойше, — шепчет он. Он первый видит имя, потому что у нее закрыты глаза.

— Мойше, — повторяет она.

И они оба смотрят туда, в угол комнаты, где спят их любимые дети.

И вдруг видят, как красив Янкеле, обнявший Мойше во сне.

Стук повторяется, муж с трудом встает и идет открывать дверь. В дверях поляк. Молчит. Все понимает.

— Мы сейчас оденем его, — говорит муж.

Сам подходит к кровати, осторожно разнимает братьев, так, чтобы Янкеле не проснулся, берет Мойше на руки и начинает одевать его.

Как это так, не одеть сына, не умыть, не вложить ломтик хлеба в карман — это ведь женская работа. Но она не может этого сделать, не может!

Муж все делает сам.

И вот, уже не проснувшийся толком Мойше, передается в руки поляка.

И тут только она понимает, что это навсегда. И не сдерживает крика, бросается к своему ребенку и просит его: «Ты только живи, мой Мойше! Ты только помни о нас!»

Муж пытается оторвать ее от ребенка. Шепчет поляку:

— Забирай его! Забирай!

Дальше все происходит без заминки. Поляк без труда проходит все посты и проверки. А когда оказывается за стеной, в надежном месте, где его никто не может видеть, он раздвигает мешки с мусором, приоткрывает крышку, которой тщательно укрыл мальчика, так, чтобы только мог дышать. И говорит — ну, жиденок, вылезай, приехали.

Но никто не шевелится, там тишина. Не заснул ли?! Или, не дай Бог, задохнулся?

Поляк раскурочивает все… Нет ребенка. Как так?! Он оглядывается, он испуган, сбит с толку, понимает, что этого быть не может. Но так есть.

Муж и жена сидят, застывшие, над спящим Янкеле. Что сказать ему, когда проснется?

Кто – то царапается в дверь… И обрывается ее сердце. И что-то переворачивается в нем. Потому что так может стучать только один человек, и никто другой.

В двери стоит Мойше. Он улыбается, их грустный Мойше, и говорит:

— Я подумал, я все взвесил, я не могу без Янкеле.

Михаль закончила читать на этом месте. Такой тишины в классе я никогда не слышал. Такого текста, написанного за 45 минут, я не помню.

Михаль сказала:

— Дальше я не знаю, что писать.

Кто-то всхлипнул. Кто-то явно плакал. Самые мужественные (пятеро моих студентов служили в боевых частях) сидели с красными глазами. Это было похлеще всех парадов, минут молчания, скорби, — всего.

В классе билось одно тоскующее сердце. Не было безразличных, нет.

И тут произошло то, ради чего, собственно, я и пишу эту историю. Михаль вдруг встала и направилась в угол класса. Она шла к Эсти.

Я понял это не сразу. Но она шла к зареванной Эсти. И по ходу сама не могла сдержаться.

Эсти встала ей навстречу. Упал стул. Михаль обхватила Эсти, она была статная, высокая, на каблуках, а Эсти маленькая, похожая на испуганную мышь. И вот они стояли так, обнявшись, перед всем классом.

И Михаль громко сказала, так, что слышали все:

— Я умоляю тебя простить меня.

Эсти что-то прошуршала, испуганное, никто и не услышал, что. А Михаль добавила еще, теперь уже глядя на меня:

— Семен, простите меня, если можете. Я такая дрянь!

Короче, это был денек. Не помню таких больше. Он промыл нас всех, прочистил, продраил, и все изменил.

И я понял, нельзя никого списывать со счетов. В каждом живет эта искра, называемая «искра любви» или «точка в сердце». Прикрытая слоем грязи, бесчувствия, гордыни и всего, чего мы натаскали за свою жизнь…

И вдруг «тикают часики», поднимается волшебная палочка… И, хоп… Прорывается из нас Человек. Пришло Ему время родиться. И полюбить.


Автор: Семен Винокур (сценарист, режиссер)
Поделись
с друзьями!
3169
12
76
29 месяцев
Уважаемый посетитель!

Показ рекламы - единственный способ получения дохода проектом EmoSurf.

Наш сайт не перегружен рекламными блоками (у нас их отрисовывается всего 2 в мобильной версии и 3 в настольной).

Мы очень Вас просим внести наш сайт в белый список вашего блокировщика рекламы, это позволит проекту существовать дальше и дарить вам интересный, познавательный и развлекательный контент!